imhotype (imhotype) wrote,
imhotype
imhotype

Categories:

Ю. Стефанов «Волшебная гора Рене Домаля»

Все это наполняет желудок, но больше никак не помогает. Когда есть немного денег, можно успешно извлекать из окружающей нас цивилизации какие-то элементарные телесные удовольствия. А в остальном все это липа. Липа, лабуда, ловкий трюк вот что такое наша жизнь между диафрагмой и черепным сводом. Правильно сказал настоятель: я страдаю от неизлечимой потребности понять. Я не хочу умереть, не поняв, зачем жил. А вы, скажите, вы испытывали когда-нибудь страх перед смертью?
Р. Домаль Волшебная гора


Быть может, именно с этого и стоит начать — так мне будет легче подвести читателя к основанию Горы, к началу пути, "на котором человек может возвыситься до боже-ственного, а божественное, в свою очередь, может открыться человеку".
Короткая жизнь Рене Домаля (1908— 1944) сложилась так, что ему постоянно приходилось иметь дело не только с символической Горой, но и с вполне реальными горами. Будучи альпинистом-любителем, он вместе с друзьями не раз совершал восхождения на "коровьи", доступные непрофессионалу вершины французских Альп и Пиренеев — читатель непременно ощутит эту физическую тягу автора к высокогорью, где "сама действительность волшебнее всего, что способен вообразить себе человек". Домаль представляет себе гору не в виде инертной каменной массы с нахлобученной на нее шапкой ледника — он видит в ней "живое существо", способное "периодически самообновляться, питаться и воспроизводить себя". С его точки зрения, гора — это волшебный аналог человека: "в горах у каждого живого есть двойник, подобно тому как ножны есть у меча, а у ступни — отпечаток, след, и, умирая, каждый с двойником своим соединяется". Если это и в самом деле так, Домаль наверняка "соединился" с Горой Аналог после своей кончины, последовавшей 21 мая 1944 года, — его мало-помалу подтачивала чахотка, усугубленная юношескими "экспериментами" над собственным организмом и "упражнениями", которыми он вслед за тем опрометчиво увлекся в кружке Гурджиева. "Эксперименты" эти, относящиеся к началу двадцатых годов, — Домалю в ту пору едва минуло шестнадцать лет — были, надо признаться, довольно банальными для юноши его психического строя, мятущегося, непредсказуемого и очень хрупкого, для человека крайностей, готового пожертвовать чем угодно, чтобы хоть краем глаза заглянуть в "запредельные миры". Подобные опыты ставили когда-то на самих себе любимые его авторы — Эдгар По, Шарль Бодлер, Лотреамон, Артюр Рембо, а всего двумя десятками лет раньше Домаля ими занимался Николай Гумилев, живший в то время в Париже итоги этих рискованных опытов", едва не приведших поэта к самоубийству, были позднее описаны в рассказе «Путешествие в страну эфира".
Своего рода «пригласительным билетом» для путешествия по астральным мирам Домалю послужили строки из знаменитого письма Артюра Рембо Жоржу Изамбару: "Я хочу быть поэтом — и насилую себя ради того, чтобы превратиться в ясновидца ... Цель одна — достичь неведомого путем расстройства всех своих чувств"'. "Я пробую, — вторит ему Домаль, — вдыхать пары хлористого углерода и бензина, чтобы понять, как исчезает сознание и какую власть я над ним имею". "Я хочу преодолеть границы возможного", — продолжает он, и в известной мере это ему удается. Его письма середины 20-х годов переполнены рассказами о диковинных видениях, порожденных парами бензина, гашишем, опием, кокаином и прочими снадобьями подобного рода, подкрепленными, как это обычно бывает, изрядной дозой спиртного. "В ледяных подземельях огромные траурные пингвины рыдают литанию. Целое море варварской музыки колышет под их ногами легкие и жесткие трупы. Целое море трупиков заходится в рыданиях, воздвигая звуковой храм для молитвословий траурных пингвинов". "Этой ночью я очутился на маленьком островке, похожем на Мон-Сен-Мишель... Вместе с друзьями я был там в тюрьме, откуда мы взяли да и сбежали — и поплыли к Европе... Добравшись до Парижа, я вынул из корзины зеленую палку, отливавшую то бронзой, то мрамором, согнул ее пополам и, увидев, что это была змея, бросил на землю. Она проползла несколько метров, а потом принялась порхать в воздухе — не змея это была, а девушка с обезьянкой на веревочке".
Самый частый спутник Домаля в странствиях по "иным мирам" — это, конечно же, его земляк Артюр Рембо (оба они родились в Арденнах). "Рембо, кажется, ближе всех ко мне, — признается Домаль. — Мне иногда снятся долгие и молчаливые прогулки в его компании". "Однажды мы с Артюром, — сообщает он одному из своих друзей, — шагали но Млечному Пути. Другие не могли на нем удержаться, срывались и медленно тонули в пучине". Во многих письмах проскальзывает намеренная или спонтанная перекличка с поэтическими приемами Рембо, характерными для его лирико-мистической исповеди "Пора в аду": "Горящие львы рушатся как лавины или как надежды. Мы отличаемся от святых тем, что любим бродить по окраинам ада. Мы сами себя искушаем. Обратите внимание на жуткую мешанину образов и мыслей — и тем не менее я ни на миг не забываю о том, что пишу. Хаос великих вздувшихся пустот, резь в желудке, у бедного ребенка кружится голова".
Нетрудно заметить, что все эти "отчеты" о посещении "астральных сфер" пронизаны, хотя и не явственно, мотивами смерти и сопутствующего ей преображения. Рыданию "траурных пингвинов" вторят рыдания трупов (чьих?). Палка (намек на магический жезл Моисея?) превращается в змею, символ смертельной опасности, а также перерождения, метаморфозы, змея же в свою очередь называется девушкой — в фольклоре многих народов смерть предстает именно в таком обличье, вспомним хотя бы "прекрасную женщину" ирландских саг, от прикосновения которой вода в реке "окрашивается кровью и сукровицей", или навеянный фольклором образ смерти из поэмы Гумилева "Дракон": "Губы смерти нежны, и бело молодое лицо ее".
В ранних стихотворных опытах Домаля эти мотивы проступают гораздо отчетливей. "Я был любовником моей Смерти, — пишет он. — Уже в этой жизни я привыкаю думать о себе в смерти, думать о том, как я стану мертвецом, о том, что я и сейчас мертвец". Созданная в 1929 году и посвященная "Небытию" (в женском роде) поэма "Противонебо" странным образом напоминает тибетские тексты, описывающие обряд "чод", в процессе которого отшельник символически приносит самого себя в жертву голодным демонам, "расплачиваясь с долгами", сделанными во время предыдущих воплощений, и соединяясь с богиней Шакти — олицетворением женского начала в нем самом и во всем мироздании. Возможно, что ко времени написания этой поэмы юный Домаль успел познакомиться с книгой великой странницы Александры Давид-Неэль "Мистики и маги Тибета", вышедшей в том же 1929 году, но вполне допустимо, что строй мыслей и образов, отраженных в "Противонебе", был подсказан ему его собственной мистической интуицией. Вот как описывается этот обряд в книге Дэвид-Неэлы "Священнодействующий трубит в канлинг, флейту, сделанную из человеческой бедренной кости, приглашая демонов на пир. Он воображает божество женского пола, олицетворяющее его собственную волю ... Одним быстрым взмахом меча богиня отрубает ему голову, а затем, в то время как со всех сторон в ожидании угощения слетаются стаи вампиров, она отсекает от тела руки и ноги, сдирает с туловища кожу и вспарывает живот. Из живота вываливаются внутренности, ручьями течет кровь — и мерзостные гости, смачно чавкая, приступают к трапезе". А вот как эта сцена магического жертвоприношения и в то же время колдовского соития с собственной потаенной сутью подана в поэме Домаля:
Ради тебя, кто мой костный
мозг пожирает,
Ради тебя, от кого холодок
бежит по спине,
Ради тебя все это опустошенъе,
Опустошенье в сплошной тишине! ...
Тишина — и я в ней, хотевший криком
Разрядить всю тяжкую боль,
что скопилась
В крохотном твердом шаре вселенной,
Я, хотевший явить свою кровь,
Раздирая ребра ногтями,
Я, искавший ликующие созвучья,
Чтоб восславить свист топора
В костях моей правой руки..
Ради славы твоей, не моей, это
кровопролитъе
Безмолвное, Ради тебя я готов
Отречься от мира, и солнце убить,
И все на свете предать,
И глаза себе выколоть.
В тебе я уверен, Как в собственной смерти,
Уверен во всей очевидности
собственной ночи, Ведь она — это тело твое из
живой тишины..
Я живьем с себя кожу сдираю,
Оттого что люблю тебя, матерь
обличий,
Обличья лишенная! Тебя истязаю,
Истязая на этом прокрустовом ложе
Мой человеческий облик постыдный;
С тобой, лишенной границ и размеров,
Я лежу на чудовищном брачном ложе
И хочу обернуть тебя своей кожей..

Сходство, как видим, поразительное — и это при том, что поэт не пытается сочинить некое "подражание тибетскому", а явным образом делится с нами впечатлениями собственного визионерского опыта.
Жан Бьес, автор замечательной монографии о Домале, вышедшей в известной серии «Poetes d`aujourd`hui» тоже подмечает эту тягу к смерти, к самоуничтожению, однако от его взгляда ускользает одно весьма существенное обстоятельство. Он никак не связывает тему «древнего ужаса перед смертью» с темой посвящения и «второго рождения», хотя она на лицо во всех — поэтических, прозаических и эпистолярных – произведениях раннего Домаля. Об этой связи посвящения и смерти хорошо сказано у Рудольфа Штайнера: «Человек достигает предела, где дух объявляет ему всякую жизнь как смерть. Тогда он больше не в мире; он под миром — в преисподней. Он совершает путешествие в Аид. Благо ему, если он не погибнет теперь. Если перед ним откроется новый мир. Он или исчезнет и нем, или предстанет перед самим собой преображенным. В последнем случае новое солнце, новая земля возникают перед ним. Из духовного пламени возрождается для него весь мир". Посвященного уже не может пугать "смерть с вульгарным смехом" (выражение Домаля). "Посвященные знают, что их ждет после смерти, — пишет в упомянутой нише книге Александра Давид-Неэль. — Созерцатели уже при жизни видели и испытывали сопровождающие смерть ощущения. Значит, они не будут удивлены и испуганы, когда их личность распадется. Ее истинная сущность выпростается из своей оболочки, сознательно вступит в иной мир и уверенно пойдет по уже знакомым дорогам и тропам, заранее зная, куда они ее приведут".
Вся беда в том, что наркотики, алкоголь и прочие, по выражению Олдоса Хаксли, "суррогаты благодати" не могут заменить подлинного ритуального посвящения и, следовательно, ведут в лучшем случае к нечаянным и смутным прозрениям далеко не самых высших областей инобытия ("мы любим бродить по окраинам ада"), а в худшем — к болезням, безумию и "смерти с вульгарным смехом". Вовремя осознав эту опасность, Домаль уже в 1927 году резко оборвал свои затянувшиеся "эксперименты". "Блаженная мумификация посредством опиума, театральная и суетливая трансмутация с помощью гашиша, муравьиное головокружение от кокаина" все это осталось в прошлом. Поэт полностью отказывается не только от вина и наркотиков, но и от мяса, начинает заниматься дыхательными упражнениями, овладевает основами хатха-йоги (в ее европеизированном варианте), а заодно приступает к изучению санскрита. В те же годы он открывает для себя произведения крупного французского эзотерика Рене Генона, без знакомства с которым было бы невозможно не только создание «Горы Аналог», но все дальнейшее развитие творческой личности Домаля. Геноновский «Царь мира», опубликованной в 1927 году, послужил своего рода «закваской» для "Горы Аналог»: в обеих книгах развиваются довольно странные для «рационально» мыслящего европейца темы той отрасли, которую Генон именовал «священной географией». В «Царе мира» описывается древнее святилище , располагавшееся когда-то на заре времён, на Полюсе или на вершине Мировой Горы, тогда еще не только символической, а обладавшей достаточными признами реальности, доступной физическому восприятию. Этот центр, согласно Генону, был хранилищем "Традиции", то есть ( совокупности священных знаний, когда-то полученных праотцами человечества непосредственно от "высших сущностей" и с тех пор предаваемых из уст в уста представителя ми жреческих каст или аналогичных этим кастам организаций. Традиция — это своего рода сердцевина, духовный стержень любого здорового общества; без нее невозможно ни подлинное его процветание, ни обеспечение каждому из его членов достойного места при жизни и благой участи после смерти. Когда какая-либо ветвь Традиции мертвеет, засыхает или, образно выражаясь, "уходит в землю", ее место, по словам Домаля, занимают "современные идолы: описательная наука, мораль, прогресс, счастье человечества, самоценность личности, жизнь в поисках прекрасного — все эти абсурдные железки и булыжники, которые тяжким грузом ложатся на нашу грудь". Вслед за Геноном Домаль не перестает повторять, что современный мир — это всего лишь огромная пародия на истинную цивилизацию, вселенский дом сумасшедших, так едко высмеянный им в романе "Большая пьянка" (1938).
Разбирая вопрос о первозданном великом святилище, откуда, кстати сказать, явились поклониться Христу его владыки, "цари-волхвы", Генон утверждал, что вследствие неуклонной материализации мира, всеобщего помрачения и упадка духовности оно стало недоступным для физического восприятия, превратившись из "горнего места" в некий потаенный пещерный храм, расположенный где-то в Гималаях. Забегая вперед, скажу, что Домаль, развивая учение Генона в виде эзотерической притчи, утверждал, что на земле до сих пор существует реальная возвышенность, аналогичная символической Мировой горе, "Гора Аналог", огражденная от праздных или кощунственных взоров "искривленным пространством", — гора, на вершине которой, "подобно бессмертному семени", хранится традиционное знание. "Гора Аналог" соединяет нашу теперешнюю среду обитания с высшими сферами; восхождение на нее равнозначно истинному посвящению, ведущему к осознанию бренности человеческой природы, иллюзорности нашего зыбкого "я" и — в конечном счете — слиянию с Абсолютом. Герои Домаля снаряжают экспедицию, чтобы проникнуть в это "заколдованное место" и приобщиться к его тайнам; сам Домаль такой возможности не имел — ему оставалось искать контакт с организациями, претендовавшими на связь с "высшим эзотерическим центром" или хотя бы с одним из его филиалов.
К числу таких организаций в Европе 20— 30-х годов принадлежала "школа" Георгия Ивановича Гурджиева (1872—1949), вскользь упомянутого мною выше. Гурджиев — одна из самых незаурядных, загадочных и весьма, надо признаться, двусмысленных фигур нашего века. Свидетельства людей, близко знавших этого "гуру", собранные в книге Луи Повеля "Мсье Гурджиев", на редкость противоречивы. Одни — в первую очередь великосветские дамы, такие, как вдовы Метерлинка и Карузо, — видят в нем духовного учителя, "чудотворца", "целителя душ", другие — среди них такие известные литераторы, как Дени Сора и Поль Серан, — подчеркивают темные, люциферические черты личности Гурджиева, рисуют его этакой помесью Калиостро с Распутиным. "Учение" Гурджиева, насколько о нем можно судить по его собственным сочинениям и книгам его ученика Петра Успенского, представляется чудовищной мешаниной из фрагментов подлинных эзотерических истин, зачастую сознательно огрубленных и приземленных, и, как это ни странно, самых крайних постулатов французского механистического "материализма" эпохи пресловутого "Просвещения". Во вселенной Гурджиева, состоящей из «атомов» разного веса и объема, все строго детерминировано, все определяется придуманными им "законами": в мире Абсолютного всего один закон — единая воля Абсолюта; в мире "всех миров" этих законов три; в мире "всех Солнц" — шесть, и так далее, вплоть до самого низшего мира Луны, где их целых девяносто шесть. Все эти "миры", как и следовало ожидать, чисто материальны. "В этой вселенной, — пишет Успенский в своей книге "В поисках чудесного", — все можно взвесить и измерить. Абсолютное так же материально, как Луна или человек. Если Абсолютное — это Бог, значит, и Бога можно взвесить, измерить, разложить на составные элементы, "вычислить" и выразить в виде определенной формулы". Ну и уж если сам Бог поддается "разложению" и "вычислению", то что же тогда говорить о человеке? Обычный человек, по учению Гурджиева, — это всего-навсего живой автомат, напрочь лишенный и собственной воли и каких-либо проблесков разума. "Все люди, которых вы видите, — все это машины, которые работают под влиянием внешних воздействий. Они рождены машинами и умрут машинами... Какая психология может относиться к машинам? Для изучения машины необходима механика, а не психология".
Вот этой-то механикой и занимался Гурджиев со своими учениками, многие из которых отписывали на его имя все свои сбережения, чтобы поступить в "Институт гармоничного развития человека", располагавшийся в старинном Авонском замке неподалеку от Фонтенбло. Там они с утра до вечера занимались вполне бессмысленными вещами — копали, например, рвы, которые назавтра сами же и засыпали, а в промежутках между этими занятиями осваивали практику "священных" танцев, якобы заимствованную Гурджиевым у персидских и турецких суфиев. "Метр" всячески терроризировал своих подопечных, лишал их сна, отдыха и любимых развлечений, утверждая, что только так можно на основе обычного физического тела вырастить еще три психосоматических модальности — природное, духовное и божественное тело, последнее из которых обеспечивает связь с Абсолютом и физическое бессмертие. Стоит ли говорить, что "дрессировка" Гурджиева превращала доверившихся ему людей в лучшем случае в подлинных роботов, в худшем - доводила до смерти, как это случилось, например, с замечательной новозеландской писательницей Кэтрин Мэнсфилд. "Бегите от Гурджиева, как от чумы", - предостерегал своих учеников Генон, являвшийся — и в духовном, и в чисто человеческом плане — антиподом авонского "балетмейстера". Это предостережение не было известно Домалю, и он, не переставая восхищаться Геноном ("если он говорит о Веде, он мыслит Ведой, он сам становится Ведой"), попал в гурджиевские сети, начал посещать занятия одного из филиалов "Института", руководимого неким Александром Зальцманом, а после его смерти — его вдовой. Ничего удивительного в этой раздвоенности нет, если вспомнить, что Домаль родился под тем астрологическим знаком, который изображается в виде двух рыб на одной снизке, пытающихся плыть в разные стороны. Он трагическим образом воплощал в себе всю растерянность своего поколения и своей эпохи — эпохи хрупкого затишья между двумя великими войнами. Зачитываясь Геноном, изучая традиционную философию Индии, он в то же время заигрывал с марксизмом и поддерживал лозунг Андре Бретона "Сюрреализм на службе революции". Считал поэзию чем-то вроде йоги, утверждал, что истинный поэт "должен дисциплинировать себя и управлять собой, чтобы стать совершенным инструментом сверхъестественных функций", — и увлекался "автоматическим письмом", придуманным сюрреалистами, напрочь отвергавшими всякую самодисциплину. По-мальчишески дурачился и озорничал в предельно искренних письмах друзьям, а потом, после знакомства с Гурджиевым, изобразил своих прежних единомышленников в виде кучки раскольников, предателей, корыстолюбцев и бездарей...
Рассказывая об этом периоде жизни Дома-ля, Жан Бьес пишет: "С ним происходило то, что происходит со всяким, кто уходит в монастырь: последовательный отказ от смеха и шуток, забвение прошлого, приспособление к новой терминологии, включающее в себя иную шкалу ценностей и оценок, все возрастающий разрыв между ним и теми, кто остался в миру".
"Но, — продолжает Бьес, — сознавал ли Домаль, что воля к власти и жестокое подавление телесных потребностей могут стать смертоносным оружием в руках тех, кому в то же время не внушено понятие Благодати?.." Пусть Домаль и не стремился посредством гурджиевских упражнений к обретению паранормальных способностей, сам метод Гурджиева вел именно к этому. А такие способности, как известно, являются лишь препятствием на пути духовного развития.
Здесь, справедливости ради, стоит отметить, что сам Гурджиев не поощрял занятий Домаля: много ли проку от чахоточного ученика! "Полная трансмутация, то есть образование астрального тела, возможна лишь в здоровом, нормально функционирующем организме", — вторил своему учителю Успенский. Так или иначе, здоровье Домаля, еще в юности подорванное "оккультной самодеятельностью", не выдержало перегрузок, связанных с гурджиевской "гимнастикой": он скончался 21 мая 1944 года, а рукопись его последнего, "ключевого" романа "Гора Аналог", над которым он работал в продолжение пяти лет, осталась оборванной на середине фразы...
Художественная и философская ценность "Горы Аналог" в немалой степени определяется высоким "удельным весом" этого сравнительно небольшого текста. Неискушенный читатель увидит в нем нечто вроде научно-фантастического романа, явно перекликающегося с такими шедеврами этого жанра, как "Путешествие к центру земли" Жюля Верна. Более эрудированный человек отметит связь "Горы Аналог" с традицией французской философской сказки от "Кандида" Вольтера до "Маленького принца" Антуана де Сент-Экзюпери. И, наконец, люди, хоть мало-мальски знакомые с литературой по эзотерике, со всей справедливостью отнесут книгу Домаля в разряд эзотерической притчи, рассказа о поисках космического центра, в процессе которых герои становятся участниками мистерии посвящения. "Гора Аналог" полна явных и скрытых отсылок ко множеству произведений схожих жанров. Самое древнее из них — это древнеегипетская "Сказка о потерпевшем кораблекрушение", называемая еще "Змеиным островом". Нужно, правда, оговориться, что герой этой "сказки" попадает на волшебный остров не по собственной воле — его заносит туда бурей. Но сути дела это не меняет: он оказывается на клочке суши (обломке Атлантиды? Лемурии?), которым правит всезнающий говорящий змей, чудом уцелевший во время космической катастрофы, которая погубила всех его родичей: "Внезапно упала звезда, и они были охвачены ее пламенем. И случилось так, что меня не было при этом, и они сгорели, когда меня не было среди них". Змей—владыка острова, скорее всего, является последним потомком древней разумной расы хранителей священного знания, той самой расы, что описана в поэме Гумилева "Дракон", основанной на оккультных источниках. "Змеиный остров" обречен: "После того как ты удалишься отсюда, - говорит царь-змей безымянному мореплавателю, — ты никогда больше не увидишь этот остров, который превратится в волны". Это пророчество можно понимать в буквальном смысле — как реальную гибель последнего островка, оставшегося от Лемурии или Атлантиды, и как намек на "помрачение", "оккультацию" допотопного святилища, становящегося недоступным для физического восприятия. Суть сказки в том, что перед этим царь-змей успевает поделиться с человеком частью своих духовных сокровищ, олицетворяемых — как и положено в произведениях данного жанра — сокровищами материальными. Таким образом, осуществляется связь между прежним и новым хранителем священной Традиции — связь, о которой так много и так подробно писал Рене Генон.
Не буду перечислять многочисленные примеры "волшебного странствия", которыми переполнены многие замечательные произведения античности, средневековья и Возрождения: читатель и сам вспомнит о символическом плавании аргонавтов в поисках золотого руна, о паломничестве героев Рабле к оракулу Божественной Бутылки Бакбук, о приключениях Синдбада-морехода и других скитальцев из Книги тысячи и одной ночи. Символика морской стихии в ее космическом аспекте соотносится с образом "внешнего" мира, который необходимо пересечь, чтобы добраться до духовной "сердцевины" вселенной, до Мировой Горы, хранилища древнего священного знания. Что же касается микрокосмического значения моря, то оно в большинстве традиций связано с "морем страстей", которые должен утихомирить в себе всякий стремящийся к обретению "великого мира", к слиянию с Абсолютом. Вот почему начальные этапы инициации часто описываются в виде мореплавания, вот почему, кстати, в католической религиозной символике Церковь часто уподобляется кораблю. Текст Домаля прекрасно вписывается в эту тысячелетнюю литературно-эзотерическую традицию. Яхта "Невозможная" и ее экипаж, составляющий, вместе с капитаном и тремя матросами, двенадцать человек (цифра явно символическая — вспомним о двенадцати апостолах или двенадцати пэрах Круглого стола), отправляется в рискованное плавание к неведомому острову…
.
Tags: II мир, КНИЖНАЯ ПОЛКА
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments